НОМЕР ЧЕТЫРЕСТА ТРИ
Она позвонила в четверть двенадцатого, и я узнал голос раньше, чем она назвалась. Такие голоса не меняются — их только портит телефон.
— Я в «Мэйфлауэре», — сказала она. — Четыреста третий. Приходи один.
В тот вечер в городе шёл дождь, который не собирался кончаться, и весь город был похож на мокрую стеклянную витрину, за которой уже ничего не продаётся. Я не поехал сразу. Я налил себе и посидел с ним минут десять, потому что знал: если поеду сразу, обратно уже не приеду никогда.
Она сняла номер как женщина, которой нечего скрывать, и жила в нём как женщина, которой нечего терять. Платье с бисером лежало на бархатном кресле, как сброшенная кожа, рядом валялся боа, у кровати остывал ужин. Сама она сидела на краю постели, голая, в чулках и туфлях, с длинным чёрным мундштуком, и смотрела на дверь. Не на окно. Люди, которые ждут неприятностей, всегда смотрят на дверь.
В комнате было тепло от лампы под бахромчатым абажуром и холодно от окна. Она была блондинкой с короткой волной, которую делали в парикмахерской на углу, и родинкой на левой скуле — единственной своей вещью, которую она никому не отдала.
Что она взяла у них, я не спрашивал потом и не спрашиваю сейчас. В таких делах предмет не имеет значения, значение имеет вес: за один и тот же свёрток человека убивают или отпускают.
Их было трое. Я не был там. Я знаю это так, как знают вещи, которые будешь видеть до самого конца, — по чужим словам и по тому, как они это говорили, когда им уже нечем было торговаться.
Дверь вынесли с петлями. В коридоре пахло серой и жареным — горел лифт? Нет, просто в таких отелях всегда чем-то пахнет. Она успела схватить простыню и не успела ничего больше. Её вели по мраморной лестнице, взяв под руки, как ведут пьяную, и дождь прибил её волосы к черепу за те три шага, что отделяли подъезд от машины. Машина ждала с включёнными фарами, и шофёр смотрел прямо, как смотрят люди, которым платят за то, чтобы они никогда ничего не видели.
В подвале пахло не дождём. В подвале пахло деревом, спиртом и пылью, и этот запах въедается в кожу так, что потом не отмыть. Бочки стояли в три яруса, бутылки — ящиками, без этикеток, в темноте на ощупь. Под потолком качалась голая лампа, и всё, что она освещала, двигалось вместе с ней.
Они сняли с неё чулки по одному, аккуратно, потому что они, в общем-то, тоже были вещью. Она не сказала ни слова. Ни тогда, ни через час, когда её подняли на крюк в балке, ни когда босс присел перед ней на корточки, сдвинув шляпу на затылок, и поднял ей подбородок пальцем в перчатке. Он говорил с ней мягко. У таких людей всегда мягкий голос — это часть работы.
Она посмотрела на него и улыбнулась. Я думаю об этой улыбке больше, чем обо всём остальном.
Я вошёл в дверь в двадцать минут второго, и мне повезло ровно настолько, насколько везёт человеку, который вошёл в дверь, когда внутри ещё не успели понять, что происходит. Первый упал назад через бочку. Второй успел повернуться. Бутылка на полке лопнула от пули и залила весь пол виски, и подвал наполнился запахом, который я потом ненавидел всю жизнь.
Я снял её с крюка сам. Она не могла стоять, но и лечь не давала — держалась за мой лацкан, как держатся за что-то, что уже не поможет.
Мы вышли в переулок. Он был пустой, как и всё в этом городе после двух ночи. Я почти донёс её до машины. Почти.
Выстрел был один, сзади и низко, и она вздрогнула всем телом — как вздрагивают не от боли, а от удивления. Потом стала тяжёлой. Никогда не думаешь, что человек, который ещё секунду назад держался за твою куртку, может стать таким тяжёлым.
Она упала мне на грудь и потянулась вверх, и я наклонился, потому что не понял, что она уже уходит. Я поцеловал её, и она ответила. Дождь шёл по её лицу, и кровь шла по её рёбрам, и я не понимал, какая из двух дорожек короче.
Потом её рука разжалась.
Я стоял на коленях на мокром камне и держал её, и она была тёплой ещё ровно столько, сколько нужно, чтобы поверить, что это ничего не значит. За моей спиной всё ещё работал мотор машины. Где-то за стеной играло радио — тоже, наверное, было кому слушать.
Я убрал руки от её лица, повернулся к стене и закрыл лицо ладонями. Не потому, что плакал. Потому что был единственный способ не смотреть, а я не был уверен, что у меня получится не смотреть, если я оставлю глаза открытыми.
Дождь шёл ещё час. Я не считал.
Комментарии 0
Войдите, чтобы поставить лайк или оставить комментарий.
Комментариев пока нет. Будьте первым.